Джеймс Макуильямс «Черный кислород»


В издательстве «Азбука» опубликован роман «Саттри» Кормака Маккарти в переводе Максима Немцова. Об этом лингвистически виртуозном тексте рассказывает Джеймс Макуильямс, профессор истории Техасского государственного университета. Перевод Дмитрия Хаустова под редакцией Джамшеда Авазова. Мы также благодарим Шаши Мартынову за помощь в подготовке материала.

Да, есть «Кровавый меридиан». Но именно «Саттри», опубликованный шестью годами раньше (в 1979-м), считается шедевром Кормака Маккарти. Поначалу в это трудно поверить. «Саттри» — роман, в котором гомеровский язык выступает как будто не более чем украшением сюжета, что движется медленнее, чем река Теннесси, вокруг которой разворачивается большая часть этой истории. Читая роман в первый раз двадцать лет тому назад, я подумал: постойте-ка. Маккарти предлагает мне осилить примерно 500 страниц плотных идиосинкразических наслоений из словесных игр, не предлагая взамен даже какого-то легкого повествовательного азарта? Да кем он себя возомнил? Джойсом? Фолкнером? Мелвиллом?

Что ж, да. Маккарти, особенно в своих романах о Теннесси, изобретает литературные идиомы, чтобы [с их помощью] исследовать проблемы существования, пространства, секса и смерти. Но более прочего в этом восхищает не сам язык, направляющий исследования этих универсальных явлений. Скорее уж то, как язык и сюжет сливаются воедино, чтоб породить персонажей, которые переживают насилие, утрату, надежду и любовь. Плотное переплетение прозы и сюжета у Маккарти создает роман, который после нескольких прочтений представляется «Моби Диком» двадцатого века и, вероятно, даже уверенным трансатлантическим конкурентом «Улиссу».

ВЫГОРЕВШИЕ СКИТАЛЬЦЫ, ОТЩЕПЕНЦЫ И ТРИКСТЕРЫ

«Саттри» мрачен. Выгоревшие скитальцы околачиваются по Ноксвиллу году примерно в 1951-м, мечутся между садизмом и альтруизмом. Когда они не дуреют от пойла, то пробуждаются в сдавливающую их тяжелую бедность. Словесная сила «Саттри» центростремительна. Ее нарастающая компактность в каком-то смысле призвана удерживать орду здешних гротесков на одной нарративной орбите. Замыкают весь спектр фриков в романе Корнелиус Саттри — «Нечестивый отпрыск обреченных саксонских кланов»1Здесь и далее роман цитируется в переводе Максима Немцова (Азбука, 2024), отказавшийся от своих привилегий ради запущенности Квартир Маканалли и беспорядочной рыбацкой жизни, и Юджин Харрогейт — сельский трикстер, ни разу не принимавший душ (и арестованный за соитие с арбузами) — оба «Печальные дети судеб […] кому дом весь мир». Сат и Джин настолько разнятся по темпераменту, насколько это возможно для двух персонажей. Но язык «Саттри» позволяет им не только со-ориентироваться в «коллаж угрюмых кубов» Ноксвилла; даже больше того, он придает их своеобразной дружбе неожиданный вес, какой притягивает весь этот карнавал мошенников, шлюх, падальщиков, прорицателей, пьяниц и имбецилов, как мошек к фонарю на крыльце.

Суперобложка первого издания. Random House, 1979.

Сами имена всех этих подсобных чернорабочих в романе упрочивают их статус на задворках всего цивилизованного и респектабельного: Джейбон, Перепляс-по-Росе, Лягух-Мореход, Слепой Ричард, Джаббо, Хайло, Бунгало, Медвежатник и так далее. Эти изгои — «братство обреченных» — не просто нас развлекают. Они еще больше раскрывают пафос, таящийся в самых странных уголках подземного мира, где все эти отбросы планируют, пародируют и пробивают себе дорогу в жизнь, предполагая, как позже отметит сам Сат: «Не сам я тропу эту избрал». Словесный дар Маккарти преображает персонажей, которых в противном случае мы могли бы принять за водевильных маргиналов, в симпатичных человеческих существ, хоть и движущихся в едва постижимом, чаще всего алкоголизированном атмосферном тумане (читая «Саттри», я всегда вспоминаю элиотовского «Пруфрока»2Имеется ввиду стихотворение Т. С. Элиота «Любовная песнь Дж. Альфреда Пруфрока» (1915). Цитируется в переводе А. Сергеева.: «Туман своею желтой шерстью трется о стекло»).

Пронизывающий «Саттри» мрак прежде всего концентрируется на разложении. Живые тела разлагаются. Мертвые тела разлагаются. Плавучий дом Сата разлагается. Отношения разлагаются. Город Ноксвилл разлагается. «Смерть, — пишет Маккарти, — есть то, что носят при себе живые». Смерть, — признает и сам Саттри, — это «математическая несомненность». На этой пугающей ноте можно вспомнить «Войну и мир», где Василий говорит Пьеру: «Все кончится смертью, все», — и на этом разражается слезами. И так любой элемент романа (как и, пожалуй, любой элемент наших жизней) неумолимо клонится к наиболее гарантированной независимой переменной в жизни: к нашему неотвратимому уходу из этой земной юдоли. Такое апокалиптическое послание — это черный кислород романа.

«Саттри» столь же жесток, сколь и мрачен, но смерть тут никогда не возникает внезапно. Она таится и движется. Уже в самом начале мы узнаем, что ветхий речной домик Саттри «по кромке [обладает] сладким душком смерти». После особенно бурного запоя Сат просыпается и чувствует себя так, как будто бы он был какой-то гниющей растительностью, что «вонью, отравлявшей воздух, был он сам». Когда Сат, пошатываясь, идет по разваливающемуся особняку, в котором обитают самые опустившиеся жители города, он «при медленной протечке жизни уже начинает хворать». Окружающие его людские жизни «истекали, как нечто мерзкое, ночные нечистоты из сточной трубы, размеренное капанье в темноте». «Тленность своей плоти» Сат осознает «с ясностью безумца». Даже солнце, это извечное противоядие от смерти, нейтрализовано в промозглом подземном мире Саттри, простая «дыра в жопе, ведущая к дальнейшей преисподней помощней».

Но при всем том внимании, которое Маккарти уделяет постепенному сползанию в смерть, он также пользуется литературными способами отсрочить ее неизбежность. Один из таких способов состоит в том, чтобы создать язык, служащий как раз этой своеобразной цели. Внутренние монологи Маккарти могут подчеркивать холодное безразличие мира к самой универсальности смерти. Однако не менее значимым элементом внутри этого барочного идиоматического письма являются термины, замечательные своей темной, ономатопоэтической точностью: quoit, blivet, mudra, caticle, muntin, purfling, tribade, grumous, billiken, menhhirs, merkin, macule. Многие спросят: зачем забивать текст столь экзотичными для опознания словами?

Как привычно отмечают фрустрированные читатели, подобные слова могут быть почти что удушающими. Но в то же самое время они попадают в определенную цель: они схватывают сокрытую реальность, которая в обратном случае теряется в причудах неточности. В мире Саттри «пятно обесцвеченной кожи» — это макула. И макула, как и все эти темные слова у Маккарти, дает утешение точностью, это маленький якорь в текстуальном цунами, в обратном случае ведущем весь этот эпос к забвению. Столь необычные, даже изысканные [recherché] слова тем самым выполняют важную работу по артикулированию человеческой способности придавать стабильность эфемерному и — если использовать самое частое слово из «Саттри» — шатающемуся [tottering] чувству существования. Называйте это саттриевской версией надежды.

В МОМЕНТЕ

Секс тоже замедляет неизбежное падение. Маккарти едва ли в первую очередь представляется писателем, сочиняющим нежные сцены физической близости. Но когда Саттри — который, что очевидно, обладает немалой сексуальной привлекательностью («Ну не сладкий ли цветочек», замечает одна его поклонница), — встречает дочь священника, который нанимает его для сбора речных мидий («Повесть ее была историей взнузданной похоти»), Маккарти ослабляет вожжи с целью напомнить нам, что иные отклонения на пути к математической определенности имеют непреходящую привлекательность.

Саттри: Он лежал без сна еще долго после того, как умирали последние тусклые очертания углей кухонного костра, и он заходил голый в прохладные и бархатистые воды, и погружался в них, как выдра, и выныривал, и отдувался, камешки гладкие, как мраморки, у него под скрюченными пальцами, а темная вода развертывалась мимо его глаз.

Его любовница: Она всегда его отыскивала. Выходила бледная и голая из деревьев в воду, словно некая мечта, которую лелеют старые узники или моряки в море. Или касалась его щеки там, где лежал он и спал, и называла его по имени. Держа руки на весу, словно дитя, чтоб он поднял над ними ночную сорочку, какая была на ней, а она б легла прохладно и голо ему под бок.

(Как в той сцене в «Дороге» Маккарти, когда отец с сыном выкапывают бутылку кока-колы из раскуроченной апокалипсисом земли, сцены секса в «Саттри» — а Сат впоследствии становится парнем проститутки — начинаются, заканчиваются и протекают без особенного смысла. Они предлагают читателю не делать ничего, кроме как [просто] ценить этот опыт таким, как он есть, и, возможно, слегка порадоваться за Сата, получившего дозу плотской подпитки).

Это не значит, что Саттри — [всего лишь] какой-то ленивый рыботорговец, довольствующийся блаженством в моменте. Никто не проходит через превратности смерти, упадка и власти с большей тревогой, нежели Корнелиус Саттри. Но для всего этого нужно уберечь уверенное чувство самости от демонов прошлого, которые делают его «полуослепнувшим от горя, которому не было ни имени, ни утешенья». Сат родился в последе своего мертворожденного близнеца, обозначенного как «некий двойноход, некий иносаттри». Эта утрата (в дополнение к еще одной трагедии, которая так и осталась неназванной) переполняет и без того невыразимую печаль Сата скрытой яростью, на которую Маккарти, как будто из уважения к ней, лишь намекает. Что бы ни гложило Сата, в конечном итоге все это настолько болезненно, что будто бы заставляет его схватить смерть за шиворот и зарычать: «Ты действительно думаешь, что можешь сделать мою жизнь бессмысленной?»

МНОГОСОСТАВНОСТЬ

Желания Саттри многосоставны. Порой, ужаснувшись, он бежит от прошлого; порой, сентиментальный, он ищет его. Он игнорирует мольбы своего дяди вернуться домой и со слезами на глазах отталкивает свою мать, когда она навещает его в рабочем доме. Но вместе с тем он разыскивает свою тетку, живущую в пригороде, чтобы посмотреть старые семейные фотоальбомы, после чего отправляется в путешествие через весь штат, чтоб отыскать свою бывшую жену. Сат также колеблется по части духовности. Он отвергает любые экуменические суждения. Когда он случайно становится свидетелем крещения в реке, набожный служка на берегу говорит ему: «Лучше б зашел в реку, вот куда надо метить». Маккарти отвечает за Сата: «Но Саттри и так хорошо знал реку, а потому повернулся к этим нерадивым спиной и пошел дальше.». И все равно неприятие Сатом религиозных ритуалов не мешает ему позже преклонить колена перед прорицателем Вуду, «высохшей черной и безволосой фигуры», который с помощью заклинаний и снадобий оставляет его корчиться в затяжных галлюцинациях.

Памятник Корнелиусу Саттри. Ноксвилл, штат Теннесси. Установлен 18 апреля 1989 года. Архитектор Дэвид Фелпс.

Джин Хэррогейт — «осужденный извращенец со склонностью к ботанике» и «полуночный объездчик арбузов» — это главная надежда Сата на спасение, его хрупкая связь со стабильностью. Хоть Хэррогейт и шут гороховый, сам он этого не понимает, что и делает его чуть ли не самым чистым персонажем в романе. Скажем так, по части поведения Хэррогейт — полный лох: каждая его задумка взрывается (один раз буквально) в его руках. И внешне он описывается как «крыса из сральни», «мелкий отступник от самóй расы» и «юнец [который] вонял прокопченным суспензорием», что едва ли выглядит привлекательно.

Однако определяющим качеством в случае Хэррогейта является его бесхитростность. Он просто не способен на подлость. «Я с кем угодно поладить могу», говорит он. Это правда. Его оптимизм чист, будто утренняя роса. Эти черты, «яркие от животного понимания, [в которых] зарождалась доброжелательность», отмечает лишь Саттри. Сат одевает Хэррогейта (после того как тот появляется в Ноксвилле в драных штанах вместо рубашки). Он разговаривает с Хэррогейтом, а не насмехается над ним. Когда Харрогейта нет рядом, Сат вопрошает, где он сейчас. Харрогейт — это единственный персонаж, о котором он отзывается в столь заботливом духе: «что-то в нем было такое прозрачное, что-то уязвимое». Что же касается символической роли Хэррогейта в этой истории, на этот счет есть один четкий намек. В начале романа спящий Сат «видел брата своего в пеленках, тянет руки, пахнет мирром и лилиями. Но там, где ворочался он на своей шконке в журчащем полудне, звал его голос Джина Хэррогейта».

В конечном итоге Саттри остается за рамками общепринятого представления о спасении. Он ни «залатан, ни исцелен». Когда его спрашивают, сожалеет ли он о чем-либо, его злость выплескивается наружу: «В одном. Я с горечью отзывался о своей жизни и говорил, что сыграю собственную свою роль против клеветы забвенья и против чудовищной ее безликости и что воздвигну камень в самóй пустоте, где все прочтут мое имя. Из этого тщеславья раскаиваюсь я во всех». Будто бы уступая всей этой бессмыслице, он заявляет в финале: «Меня тут уже нет». Но нет. Покидая Ноксвилл, Сат может считать себя вычеркнутым, однако забвение минует его, потому что, посвятив себя «душам в этом мире», Корнелиус Саттри сделал именно то, для чего был рожден: «талисманом прихватил с собой простое человеческое сердце внутри».