Уильям Гэддис «Юмор Достоевского»


Эссе Уильяма Гэддиса «Юмор Достоевского», заказанное Денисом Шеком и переведенное на немецкий Николасом Штинглем, транслировалось на немецком радио 11 ноября 1996 года, в 175-й день рождения Достоевского. В тот же день эссе было опубликовано в газете Frankfurter Allgemeine Zeitung. Перевод Сергея Карпова под редакцией Владимира Вертинского и Джамшеда Авазова.


Преамбула Frankfurter Allgemeine Zeitung
Достоевский, разумеется, оказал огромное влияние на Гэддиса, который считал его величайшим русским романистом, если не величайшим в мире. Единственные публичные чтения, в которых участвовал Гэддис, состоялись весной 1991 в поддержку местной библиотеки в Уэйнскотте, Нью-Йорк. Когда его попросили прочитать собственные вещи, Гэддис отказался и взамен прочел комическую сцену из «Бесов» — тот же роман, который он обсуждал на немецкой радиопередаче.


Хотя мало кто назовет автора «Преступления и наказания», «Братьев Карамазовых» и «Идиота» юмористом, но в одном из самых своих мрачных романов — «Бесах», переполненном убийствами, самоубийствами, безумием, политическими заговорами и опороченной невинностью, Федор Достоевский нашел место для язвительно-юмористического портрета Тургенева, очаровательной пародии на немецкий романтизм и даже эпизода со смертью американца, который завещал свои кости науке: «а свою кожу на барабан, с тем чтобы денно и нощно выбивать на нем американский национальный гимн». При каждой возможности юмор демонстрирует дисгармонию, неуместность и абсурд, которые свойственны вторжению иррационального в суету человеческих дел.

Дьявол, как говорится, в деталях: в одной из первых сцен, где вводятся два важных героя романа, богатая и властная Варвара Петровна Ставрогина, окруженная со всех сторон бессмысленными жизнями и блуждающими в лабиринте смятения и неверных поворотов душами, врывается к незадачливому протеже, стареющему эстету Степану Верховенскому, со словами: «Вы одни, я рада: терпеть не могу ваших друзей! Как вы всегда накурите; господи, что за воздух! Вы и чай не допили, а на дворе двенадцатый час! Ваше блаженство — беспорядок! Ваше наслаждение — сор! Что это за разорванные бумажки на полу?» — поливает она его оскорблениями. «Отвори, матушка, окна, форточки, двери, все настежь. А мы в залу пойдемте; я к вам за делом». И уже там: «Дрянная у вас зала, — говорит она. — Непременно надо обои переменить. Я ведь вам присылала обойщика с образчиками, что же вы не выбрали? Садитесь и слушайте. Садитесь же наконец, прошу вас».

Бес, которого она преследует с такой страстью, разумеется — беспорядок: одержимость не только ее, но и в итоге самого Достоевского.

Уже в среднем возрасте, терзаемый болезнями, бедностью и долгами, находясь вдали от родины, где за его спиной лежали молодость мятежника, тюрьма и Сибирь, он обосновался в Дрездене и написал роман, обвиняющий юношеское представление о социалистической утопии в том разрушительном беспорядке и культе нигилизма, который следует за ним.

Хотя переход от непримиримой юности к консерватизму сам по себе дело обычное, в обращении Достоевского ничего обычного не было. Он увлекся переменой с той же страстью, что и игровой лихорадкой, мучившей его всю жизнь — жизнь, которую он теперь находил невыносимой, брошенной на произвол беспорядочной вселенной — беспорядку, угрожающему самому основанию России: абсолютам православной церкви и непостижимому божественному провидению, которые служили ему убежищем.

Достоевского, поднятого как пророка на знамена революционных беспорядков, которые охватили Россию в 1905–1906 годах и снова в 1917-м, можно рассматривать и в рамках более широкого толкования провидца нашего времени, когда авторитарное правительство и насаждение закона и порядка несут зачатки фашизма, когда фундаментализм в обличье богооткровенной религии столкнулся с иррациональным в схватке между миром Абсолютов и условной Вселенной, объединившей разницу и свободу воли, противоречия, разногласия, двусмысленность, иронию и парадокс, ошибочность, непрозрачность, анархию и хаос в академической дисциплине, нарекаемой греческим словом «апория», реальностью, с которой сам Достоевский боролся с отчаянной энергией всех своих памятных персонажей.

«Ваше блаженство — беспорядок!», — возмутилась Варвара Петровна в пылу неустанной схватки с бесом, порождаемым ленью и беспечностью всюду, куда она ни бросала взгляд, уводящих чужие жизни от ее тирании богатства наподобие того «дела», что привело ее к порогу незадачливого протеже. «Эта счастливая мысль мне еще в Швейцарии приходила», — объяснила она, сообщая, что устроила его брак с двадцатилетней девушкой, с тем же воодушевлением, с каким мечтала о ремонте его залы, но все ее усилия насадить порядок растворятся в общем окружающем беспорядке, где все, включая брак и обои, рано или поздно сравняется со всем остальным в общем образе хаоса и разрушения смысла, в надвигающейся энтропии, медленно заглушающей любые голоса, на что ей остается только выкрикнуть: «Дура, дура, все вы дуры неблагодарные! Подай зонтик!»